Что такое философия хосе ортега и гассет?

16 ответов на вопрос “Что такое философия хосе ортега и гассет?”

  1. Wolf Channel Ответить

    Поскольку стремление к комфорту не всегда сопутствует прогрессу, а как бы разбросано наугад по самым различным эпохам, то любопытным было бы интересно выяснить, в чем же они совпадают; или, иными словами, какие условия человеческой жизни обычно порождают эту страсть к удобствам. Не знаю, каким оказался бы результат этого исследования.
    Только подчеркну мимоходом одно совпадение: самое большое внимание комфорту в истории уделялось дважды – в Европе в последние двести лет и в китайской цивилизации. Что общего между двумя такими равными, такими непохожими человеческими мирами? Насколько мне известно, только одно: в Европе тогда царил “добрый буржуа”, тип человека, воплощающего стремление к прозе, а с другой стороны, китайцы слывут прирожденными филистерами; хотя я сказал это небрежно, не претендуя на точность.
    Именно этот смысл познания выразил философ буржуазии Огюст Копт в своей известной формулировке: Science, d`ou prevoyance; prevoyance, d`ou action . То есть смысл знания в предвидении, а смысл предвидения в обеспечении действия. Из чего следует, что истинность познания определяется действием – разумеется, успешным. И в самом деле, уже в конце прошлого века великий физик Больцман сказал: “Ни логика, ни философия, ни метафизика в конечном счете не решают вопроса об истинности или ложности, его решает только действие. По этой причине я считаю технические достижения не просто вторичным следствием естественных наук, а их логическим доказательством. Без этих практических достижений мы не знали бы, как вам рассуждать. Наиболее корректны те рассуждения, что имеют практический результат”. В своей “Речи о позитивном разуме” сам Конт уже подсказывает, что техника управляет наукой, а не наоборот. Итак, в соответствии с этой точкой зрения, польза не есть непредвиденное следствие, полученное как бы в придачу к истине, а наоборот, истина есть интеллектуальное следствие практической пользы. Прошло немного времени, и на варе нашего века из этих идей родилась философия: прагматизм. С обаятельным цинизмом, свойственным “янки”, как и любому новому народу, североамериканский прагматизм отважно провозгласил тезис: “Нет истины кроме практического успеха”. И с этим тезисом, столь же смелым, сколь и наивным, столь наивно смелым, северная часть американского континента вступила в тысячелетнюю историю философии.
    Не следует путать низкую оценку прагматизма как философии в общего положения с предвзятым беспочвенным и ханжеским презрением к факту человеческого практицизма в пользу чистой созерцательности. Здесь мы намерены свернуть шею всякому ханжеству, включая ханжество в науке и культуре, которое впадает в экстаз перед чистым знанием, не задавая о нем драматических вопросов. В этом наше существенное отличие от античных мыслителей – как от Платона, так и от Аристотеля, – которое должно стать одной из серьезнейших тем нашего размышления. Возвращаясь к ключевой проблеме, то есть определению “нашей жизни”, мы попытаемся смело вскрыть эту вечную двойственность, делящую жизнь созерцательную и жизнь деятельную, на действие и созерцание, на Марфу и Марию.
    Теперь же мы только намерены показать, что имперский триумф физики объясняется не столько ее достоинствами как науки, сколько социальными причинами. Общество заинтересовалось обильными плодами физики, и в результате этого общественного интереса самомнение физиков за последние сто лет непомерно выросло. С ними в общих чертах произошло то же, что и с врачами. Никому не придет в голову считать медицину образцом пауки; однако то благоговение, которое испытывают перед врачом, как раньше перед колдуном, в домах, где имеется больной, внушает ему уверенность в себе и в своем занятии, дерзкую смелость, настолько же привлекательную, насколько мало основанную на разуме, ибо врач пользуется, манипулирует результатами различных наук, но обыкновенно вовсе не является ученым, теоретиком.
    Благосклонность судьбы, общественное признание, как правило, сбивают нас с пути, рождают в нас тщеславие и агрессивность. Подобное случилось с физикой, и в результате почти столетие духовная жизнь Европы страдала от того, что можно было бы назвать “терроризмом лабораторий”.
    Философы, подавленные этим превосходством, стыдились быть философами, вернее, устыдились не быть физиками. Поскольку истинно философские проблемы не могут быть решены методами физики, они отказались от попыток их решить, отказались от философии, сведя ее к минимуму, униженно поставив на службу физике. Они решили, что единственной философской темой является размышление над самим фактом физики, что философия не более чем теория познания. Кант первым решительно встает на эту позицию, открыто пренебрегая великими космическими проблемами; жестом уличного регулировщика он перекрывает движение философии – двадцать шесть веков метафизического мышления – со словами: “Всякая философия отменяется вплоть до ответа на вопрос: “Как возможны синтетические априорные суждения?”. Итак, синтетические априорные суждения представляются ему физикой, фактом физико-математической науки.
    Но подобная постановка вопроса не имела никакого отношения к теории познания. Она исходила из уже готового физического знания и не спрашивала: “Что такое познание?”,
    Лекция III
    “Тема нашего времени”. – “Наука” – это чистый символизм. – Мятеж наук. – Почему существует философия? – Точность науки и философское знание.
    В прошлый раз мы едва шагнули на порог того, что я намеревался изложить в ходе лекции. Я хотел назвать непосредственные, хотя заведомо не дающие исчерпывающего объяснения, причины того, почему сто лет назад философский дух ослаб и отступил, а сегодня, напротив, он вновь обретает силы. Мне хватило времени только на первый пункт. Философия была растоптана, унижена империализмом физики и запугана интеллектуальным терроризмом лабораторий. Повсюду царили естественные науки, а окружение – одна из составных частей нашей личности, как атмосферное давление – один из факторов, влияющих на нашу физическую форму. Не испытывая давления и ограничений, мы доросли бы до звезд, как мечтал Гораций, то есть стали бы бесформенными, неопределенными и безличными. Каждый из нас наполовину то, что он есть, а наполовину – окружение, в котором он живет. Когда последнее совпадает со свойствами нашего характера, благоприятствует им, то наша личность реализуется полностью; одобрение ее внешних проявлений побуждает ее к развитию внутренних сил. Враждебное окружение, поскольку оно и внутри нас, толкает нас на сопротивление и ведет к постоянному разладу, угнетает, препятствует развитию и полному расцвету нашей личности. Это и произошло с философами в атмосфере тирании экспериментальных “советов”. Нет нужды говорить, что ни одно из моих высказываний, которые порой звучат слишком резко, не означает ни морального, ни интеллектуального осуждения ученых и философов тех лет. Они были такими, какими должны были быть, и замечательно, что они были такими. Новая философия многими своими качествами обязана этому этапу вынужденных унижений, подобно еврейской душе, ставшей тоньше и интересней после вавилонского плена. В частности, мы еще убедимся в том, что сегодня, после того как философы с краской мучительного стыда сносили презрение ученых, бросавших им в лицо, что философия не наука, нам – по крайней мере мне – нравится в ответ на это оскорбление заявлять: да, философия не наука, ибо она нечто гораздо большее.
    Теперь следует выяснить, почему к философам вернулся энтузиазм, уверенность в смысле своего труда и решительный вид, который выдает в нас философов без страха и упрека, словом, философов гордых, жизнерадостных и отважных.
    Этой мутации, на мой взгляд, способствовали два важных события.
    Мы уже видели, что едва ли не вся философия была сведена к теории познания. Так называлась большая часть философских книг, опубликованных между 1860 и 1920 гг. И я отметил любопытнейшую вещь: в книгах с подобным названием никогда по-настоящему не ставился вопрос: “Что такое познание?” Так как это по меньшей, да и по большей мере странно, рассмотрим один из случаев избирательной слепоты, возникающей у человека под давлением окружающей среды и навязывающей как очевидные и бесспорные именно те предположения, которые в первую очередь следовало бы обсудить. Эта слепота в разные эпохи бывает разной, однако всегда присутствует, и мы не являемся исключением. Ее причинами мы займемся позднее, когда увидим, что жизнь всегда осуществляется на основе или исходя из определенных предположений, служащих как бы почвой, на которую мы опираемся или ив которой мы исходим, чтобы жить. И это во всех сферах: как в науке, так и в морали, политике и искусстве. Всякая идея мыслится и всякая картина пишется на основе определенных допущений или убеждений, которые настолько присущи, настолько свойственны автору этой идеи или картины, что он их вообще не замечает и потому не вводит ни в свою идею, ни в картину; и мы находим их там не положенными, а времяположенными и как бы оставленными позади. Поэтому мы иногда не понимаем какой-нибудь идеи или картины, у нас нет отгадки, ключа к скрытому в ней убеждению. И так как, повторяю, каждая эпоха, – точнее, каждое поколение – исходит из более или менее различных предположений, то я хочу сказать, что система истин, как и система эстетических, моральных, политических и религиозных ценностей, неизбежно имеет историческое измерение; они связаны с определенной хронологией человеческой жизни, годятся для определенных людей, не более. Истина исторична. Тогда встает решающий вопрос: как же истина может и должна претендовать на внеисторичность, безотносительность, абсолютность? Многие из вас уже знают, что для меня возможное решение этой проблемы составляет “тему нашего времени”.

  2. Bandigelv Ответить

    Однако не будем впадать в тривиальность, которая последние восемьдесят лет препятствовала развитию мышления, не будем истолковывать сказанное в духе крайнего релятивизма, согласно которому каждая истина является истиной только для определенного субъекта. То, что настоящая истина годится для всех, и то, что ее удается узнать и усвоить только одному или нескольким из всех, либо только в ту или иную эпоху, – вещи совершенно разные, и именно поэтому необходимо их связать, согласовать, преодолев скандальную ситуацию, в которую попало мышление, когда абсолютная ценность истины казалась несовместимой с изменением мнений, так часто происходившим в человеческой истории.
    Нужно понимать, что мысли меняются не в результате изменения вчерашней истины, сегодня ставшей заблуждением, а в результате изменения ориентации человека, благодаря которому он начинает видеть перед собой другие истины, отличающиеся от вчерашних. Стало быть, меняются не истины, а человек, и он, меняясь, просматривает ряд истин и отбирает из потустороннего мира, о котором мы ранее упоминали, наиболее ему близкие, не замечая всех остальных, обратите внимание на то, что это главное apriori истории. Разве не это составляет содержание человеческой истории? И что такое существо, называемое человеком, чьи изменения во времени стремится изучать история? Определить человека нелегко; диапазон его различий огромен; чем полнее и шире будет концепция человека, с которой историк начинает свою работу, тем глубже и точнее окажется его труд. Человек – это и Кант, и пигмей с Новой Гвинеи или австралийский неандерталец. Тем не менее между крайними точками человеческого разнообразия должен существовать минимум общности, перед последним пределом должно находиться пространство, отводимое роду человеческому. Античность и средневековье располагали лаконичным и, к нашему стыду, фактически непревзойденным определением человека: разумное животное. Оно не вызывавает возражений, но, к сожалению, для нас стало весьма проблематичным ясное представление о том, что такое животное и что такое разумное существо. Поэтому из соображений исторического характера мы предпочитаем говорить, что человек – это любое живое существо, думающее осмысленно и поэтому нами понимаемое. Минимальное допущение истории состоит в том, что субъект, о котором она говорит, может быть понят. Однако пониманию доступно только то, что в некоторой мере обладает истиной. Мы не смогли бы распознать абсолютное заблуждение, потому что просто его не поняли бы. Таким образом, основное допущение истории прямо противоположно крайнему релятивизму. При изучении культуры первобытного человека мы предполагаем, что его культура обладала смыслом и истиной, а если она ею обладала, то обладает и сейчас. В чем эта истина, если на первый взгляд действия и мысли этих созданий кажутся такими нелепыми? История – это и есть второй взгляд, умеющий находить смысл в том, что кажется бессмысленным.
    Стало быть, история не может быть настоящей историей, не выполняя своей основной задачи: понять человека любой, пусть даже самой примитивной эпохи. Однако попять его можно только в том случае, если сам человек этой эпохи ведет осмысленную жизнь, то есть его мысли и поступки имеют рациональную. структуру. Итак, история берется вынести оправдание всей временам, т. е осуществляет как раз обратное тому, что нам казалось на первый взгляд: развертывая перед нами все разнообразие человеческих мнений, она якобы обрекает нас на релятивизм, но так как она придает каждому относительному положению человека всю полноту смысла, открывая нам вечную истину каждой эпохи, она решительно преодолевает несовместимость релятивизма с верой в торжествующую над относительностью и как бы вечную судьбу человека. У меня есть определенные причины надеяться, что в наше время интерес к вечному и неизменному, то есть философия, и интерес к преходящему и меняющемуся, то есть история, впервые соединятся и заключат друг друга в объятия. Для Декарта человек – это чисто рациональное существо, не способное к изменениям; поэтому история представлялась ему историей нечеловеческого в человеке, и он в конечном счете объяснял ее греховной волей, постоянно вынуждающей вас пренебрегать жизнью разумного существа и пускаться в недостойные человека авантюры. Для него, как и для XVIII в., история лишена позитивного содержания и представляет собой череду человеческих заблуждений и ошибок. Историцизм и позитивизм XX в., напротив, отказываются от всех вечных ценностей ради относительной ценности каждой эпохи. Сегодня не стоит насиловать нашу чувственность, не желающую отказываться ни от одного из двух измерений: временного и печного. Их соединение должно стать великой философской задачей современного поколения, и решить ее поможет разработанный мною метод, который немцы, склонные к навешиванию ярлыков, окрестили “перспективизмом”.
    Можно сказать, что с 1840 по 1900 г. человечество переживало один из самых неблагоприятных для философии периодов. Это было антифилософское время. Если бы без философии в сущности можно было обойтись, за эти годы она, несомненно, исчезла бы совершенно. Но поскольку человеческий разум нельзя совсем лишить философского измерения, оно было сведено к минимуму. И сегодня ваша общая с вами битва, которая псе еще обещает быть упорной, заключается как раз в том, чтобы вновь выйти к полной и совершенной философии, – словом, к максимуму философии.
    Как же произошел этот упадок, это истощение корпуса философии? Подобный факт объясняется целым рядом причин, которыми мы займемся в следующий раз.

  3. *..._ЛаПуЛя__Йа_...* Ответить

    Если мы захотим узнать, откуда берется это стремление к Универсуму, к целостности мира, лежащее в основе философии, не стоит полагаться на Аристотеля. Ему этот вопрос представляется весьма простым, и он начинает свою “Метафизику” словами: “Все люди от природы стремятся к знанию”. Подпадать – значит не довольствоваться проявлением вещей, но искать за ними их “сущность”. Странное свойство этой “сущности” вещей. Она присутствует в них не явно, а, напротив, скрыто пульсирует всегда где-то за ними, где-то “дальше”. Аристотелю кажется “естественным”, что мы задаемся вопросом об этом “дальше”, хотя естественным было бы довольствоваться вещами, среди которых мы в основном проводим нашу жизнь. Сначала нам ровно ничего но известно об их “сущности”. Нам даны только вещи, но не их сущность. Они даже не содержат никакого положительного указания на то, что за ними скрывается их сущность. Очевидно, то, что “дальше” вещей, не находится внутри них.
    Говорят, человеку от природы свойственно любопытство. Именно это имеет в виду Аристотель, когда на вопрос: “Почему человек стремится к познанию?”, подобно мольеровскому врачу, отвечает: “Потому, что ему это свойственно от природы”, – и продолжает: – “Доказательство тому – влечение к чувственным восприятиям”, особенно к зрительным. Здесь Аристотель единодушен с Платоном, относившим ученых и философов к роду “друзей видения”, из тех, кто ходит на представления Однако видение противоположно познанию. “Видеть” – значит с помощью глаз обозревать то, что находится здесь, а познавать – значит искать то, что не находится здесь: сущность вещей Именно не довольствоваться тем, что можно видеть, а скорее, отрицать видимое как недостаточное и постулировать невидимое, существенное, что находится “дальше”.
    С помощью этого и множества других указаний, в изобилии содержащихся в его книгах, Аристотель разъясняет нам свою идею происхождения познания. По его мнению, оно просто-напросто состоит в использовании или развитии некоторой имеющейся У человека способности, подобно тому как видение – это просто использование зрения. У нас есть чувства, у нас есть память в которой хранятся их данные, у нас есть опыт, в котором происходит отбор и отсев этой памяти. Все это – врожденные механизмы человеческого организма, которыми человек пользуется, хочет он того или нет. Однако все это не познание. Не являются им и другие способности, справедливо получившие название умственных, например отвлечение, сопоставление, умозаключение и т д. Ум, или совокупность всех этих способностей, которыми одарен человек, – это также полученный им механизм, несомненно в той или иной степени служащий познанию. Однако само познание не способность, не дар и не механизм, а, напротив, задача поставленная перед собой человеком. И задача, возможно, невыполнимая. До такой степени познание не инстинкт! Итак, очевидно что познание – не просто использование умственных способностей, ведь никто не говорит, что человеку удается познать, а ясно одно: он прилагает тяжкие усилия к познанию, задается вопросом о потустороннем мире сущностей и изнемогает в стремление к нему.
    Истинный вопрос о происхождении познания всегда извращали подменяя исследованием его механизмов. Чтобы пользоваться аппаратом, мало его иметь. Наши жилища полны бездействующих аппаратов, потому что они нас уже не занимают. У Хуана огромный талант к математике, но так как его привлекает литература, он не думает заниматься математикой. К тому же, как я отмечал ранее, у нас нет абсолютно никакой уверенности в том, что умственные способности человека позволяют ему познавать. Если вслед за Аристотелем мы станем понимать под “природой” человека совокупность его телесных и мыслительных аппаратов я их функционирование, мы будем вынуждены признать познание не соответствующим этой “природе”. Наоборот, используя все ее механизмы, он сталкивается с невозможностью во всей полноте осуществить то, что обозначено словом “познавать”. Его цель его стремление к познанию выходят за пределы его дарований, тех средств, которыми он располагает. Он пускает в ход. все свои орудия, но ни одно из них, не все они, вместе взятые, все обеспечивают полного успеха. Итак, на деле оказывается, что” человек испытывает странное влечение к познанию, однако ему недостает дарований, того, что Аристотель называя его “природой”.
    Поэтому мы должны без всяких оговорок признать, что истинная природа человека шире в заключается в обладании не только – дарованиями, во и недостатками. Человек состоит из того, что у него есть, и того, “чего ему не хватает”. Он долго и отчаянно пытается воспользоваться своими умственными способностями непросто потому, что они у него есть, а потому, что испытывает потребность в том, чего у него нет, и, преследуя эту цель, конечно” использует имеющиеся в его распоряжении средства. Коренная ошибка всех теорий познания заключалась в игнорировании изначального несоответствия между потребностью человека в познании и теми “способностями”, которые у него имеются. Один Платон догадывался, что корень познания, так сказать сама его’ субстанция, лежит как раз в недостаточности полученных человеком дарований, которую подтверждает тот страшный факт, что– человек “не знает”. Ни Богу, ни животному это не свойственно. Бог знает все, и потому не познает. Животное не знает ничего, и потому тоже не познает. Но человек – это живая недостаточность, человек нуждается в знании, приходит в отчаяние от незнания. Именно это и следует рассмотреть. Почему человек страдает из-за своего невежества, как может болеть тот орган, которого у него никогда не было?

  4. bigmom Ответить

    Но когда более невозможно продлевать молодость, еще есть время решиться на широкий жест, и, если не хватает сил жить обновленной жизнью, надо радоваться, что ею живут другие, хотеть чтобы будущее не походило на нас, смело признать за ним его самовластную новизну. В этом проблема зрелого человека: прошлое тянет его назад, возбуждает в нем желчность, досаду на будущее. Вместе с тем он еще не рассчитался со своей молодостью она еще близка, но принадлежит уже не ему; так военные трофеи – копье и латы, мирно висящие на стене, – уже никого не страшат. Неважно, если твоей юности не суждено вернуться, пусть придет другая! В Сахаре бытует поговорка лаконично рисующая нравы пустыни, где люди, их стада и вьючный скот должны напиться из крошечного озерца, в ней говорится: “Напейся из колодца и уступи место другому”, это – девиз поколения, каравана.
    Этот совет высокой жизненной гигиены увел нас в сторону от намеченного пути. Я просто хотел сказать, что в любом настоящем соединение трех поколении ведет к смене эпох. Поколение детей всегда немного отличается от поколения отцов, оно представляет собой как бы новый уровень восприятия существования Только разница между детьми и отцами обычно совсем невелика так что в главном преобладает сходство: тогда дети видовою задачу в том, чтобы продолжать и совершенствовать образ жизни отцов. Но иногда дистанция между ними бывает огромной: поколение не находит почти ничего общего с предыдущим. Тогда говорят об историческом кризисе. Этим отличается и ваше время, причем в высочайшей степени. Хотя перемены зрели в глубинах земли, они вырвались на свет так яростно и внезапно, что в считанные годы преобразили лик жизни. Уже давным-давно я предрекал неотвратимость и размах этих перемен. Напрасный труд. Я встречал только осуждение: в моих предсказаниях видели одно лишь неуемное стремление удивить. Событиям нужно было разразиться во всей их внутренней неприглядности, чтобы злые языки умолкли. Вот перед нами новая жизнь… Но нет, она еще не наступила. Перемены окажутся гораздо более значительными, чем те, которые мы наблюдаем, и проникнут в такие глубины человеческой жизни, что я, наученный прошлым опытом, не склонен делиться всеми своими предчувствиями. Что телку нагонять страх, не убеждая; ведь страх рождается от непонимания, вернее, от превратного понимания.
    Итак, перед нами еще одна волна нового времени; кто хочет спастись, должен взмыть на ее гребне. Кто окажет сопротивление, не захочет понять нового облика жизни, неотвратимо будет смыт отхлынувшей волной прошлого, в любом случав и в любом смысле: в работе, если он ученый или художник, в любви, если он сентиментален, в политике, если он честолюбив.
    Нам нужно было впервые затронуть тему поколений. Но вышесказанное действительно было только первым прикосновением, внешней стороной этого гигантского и глубокого явления, я которому мы приблизимся более решительно и смело, когда настанет пора пальпировать то, что мы так учтиво и бестрепетно, ибо не ведаем, что говорим, зовем “нашей жизнью”.
    Но сейчас речь идет о том, чтобы выявить самые непосредственные причины, вызвавшие отступление и упадок философского духа в последние шестьдесят лет XIX в., и те, которые, наоборот, способствовали его сегодняшнему распространению и расцвету.
    Заметьте, что любая наука или знание имеют свой предмет – то, о чем эта наука знает нечто или пытается узнать, – вдобавок ей присущ определенный метод познания того, что она знает. Так, предмет математики – числа и пространство – отличается от предмета биологии – органических явлений. Но математика, кроме того, отличается от биологии как метод познания, как вид знания. Для математика знать и познавать значит думать вывести теорему посредством строгих суждений, основанных в конечном счете на бесспорных фактах. Биология, напротив, довольствуется приблизительными обобщениями неточных фактов, о которых мы узнаем с помощью чувств. Поэтому как метод познания обе науки отличаются по рангу: математический почитают за образец, биологический в целом считают незрелым. Но математика, в свою очередь, имеет тот недостаток, что объекты, к которым применима ее теория, не реальные, а по словам Декарта и Лейбница, “мнимые”. Но вот в XVI в. появляется новая научная дисциплина – nuova scienza Галилея, которая, с одной стороны, обладает дедуктивной строгость” математики, а с другой – повествует о реальных предметах, ч светилах и вообще о телах. В хронике развития мысли такое засвидетельствовано впервые; впервые появилось знание, полученное путем строгой дедукции и вместе с тем подтвержденное чувственным наблюдением фактов, то есть подчиняющееся двойному критерию достоверности: чистому рассуждению, с помощью которого мы думаем прийти к некоторым заключениям, и простому восприятию, подтверждающему эти чисто теоретические выводы. Нерасторжимый союз двух критериев привел к появлению так называемого экспериментального метода познания, характерного для физики. Неудивительно, что наука, наделенная такими счастливыми свойствами, сразу же стала выделяться сред других наук, привлекая лучшие умы. Даже с исключительно теоретической точки зрения как чистая теория или точное знание физика, несомненно, является чудом разума. Однако вскоре ни для кого не осталось тайной, что дедуктивные выводы рациональной физики и чувственные наблюдения, полученные в ходе эксперимента, совпадают не точно, а только приблизительно. Правда, это расхождение было не настолько велико, чтобы помешать практическому развитию науки.
    Конечно же, эти две особенности физического знания: практическая точность и подтверждение этого знания при помощи чувственно воспринимаемых фактов (не забывайте о том впечатляющем обстоятельстве, что звезды, будто подчиняясь законам, предписанным им астрономами, с редким усердием спешат на свидание друг к другу в такой-то час и в такой-то точке огромного небосклона), я повторяю, эти две особенности не могли бы сами по себе обеспечить последующий невиданный триумф физики. Этот метод познания беспредельно прославила третья особенность Оказалось, что физические истины, помимо их теоретических достоинств, могут употребляться для получения житейской пользы. Опираясь на них, человек мог вмешиваться в природу, извлекая из нее выгоду. Эта третья особенность практическая пригодность, обеспечивающая господство над материей, уже не относится к достоинству и совершенству физики как теории и знания. В Греции это изобилие практических возможностей не приобрело бы решительного влияния на души но в Европе оно совпало с господством так называемого буржуа, человека того типа, который не чувствует призвания к теоретическому созерцанию, а нацелен на практику. Буржуа желает разместиться в мире с удобствами и для этого вторгается в него, сообразуясь с собственным удовольствием. Поэтому буржуазная эпоха гордится в первую очередь успехами индустриализации и вообще полезными для жизни специальностями: медициной, экономикой, управлением. Физика приобрела невиданный престиж, потому что от нее произошли машина и медицина. Интерес, проявленный к ней массой средних людей, не плод наручной любознательности, а материальный интерес. В подобной атмосфере и зародилось то, что можно было бы назвать “империализмом физики”.
    Нам, рожденным в воспитанным в эпоху подобных настроений, представляется весьма естественным, самым естественным и разумным, что предпочтение отдается тому методу познания, который независимо от своих теоретических достоинств приносит нам практическое господство над материей. Хотя мы рождены и воспитаны в эту эпоху, однако вступаем в новый цикл, раз не довольствуемся первым впечатлением, в свете которого практическая польза, естественно, принимается за эталон истины. Напротив, мы начинаем догадываться, что это стремление властвовать над материей и делать ее удобной, этот восторг перед комфортом, возведенным в принцип, столь же спорен, как и любой другой. Встревоженные этим подозрением, мы начинаем понимать, что комфорт не более чем субъективное пристрастие, grosso modo, каприз западного человечества, длящийся уже 200 лет, но сам по себе никак не свидетельствующий о каком-либо превосходстве. Есть люди, предпочитающие комфорт всему остальному; есть люди, не придающие ему большого значения. Когда Платон предавался размышлениям, без которых ив появилась бы современная физика, а вместе с ней и комфорт, он, как и все греки, вел очень суровую жизнь, а что до удобств, средств передвижения, отопления и домашней утвари – совершенно варварскую. В то же время китайцы, никогда не занимавшиеся научным мышлением, не разработавшие ни одной теории, вырабатывали чудесные ткани, создавали предметы быта, сооружали приспособления, служащие утонченному комфорту. Пока в Афинах, в Академии Платона, изобретали чистую математику, в Пекине изобрели носовой платок. Итак, очевидно, что страсть к комфорту, последний довод в пользу предпочтения, отдаваемого физике, не служит свидетельством превосходства. В одни времена это понимали, а в другие – нет. Всякий, кто научился смотреть на наше время сколько-нибудь проницательно, может предвидеть, что восторги по поводу императива удобств постепенно утихнут. Ими будут пользоваться, им будут уделять внимание, будут заботиться об их сохранении и совершенствовании, но не в качестве самоцели и наверняка без энтузиазма, а просто чтобы избежать неудобств.

  5. Kalkree Ответить

    Познание Универсума и Мулетиверсума – Примат проблемы над решение см. – Теоретические и практические проблемы. – Панлогизм и жизненны” разум.
    Этот философский курс в своем течении подобен реке Гвадиане, зародившись вдали отсюда, он исчезает в песках пустыни и, наконец, вновь пробивается на свет здесь. Из первой моей лекции в университете я вынес, – как обычно случается при пожарах и других неожиданных катастрофах, – лишь две вещи. Во-первых, название этого курса, во-вторых – я хотел бы еще раз об этом напомнить, – намерение не идти напрямик, а развивать свою” мысль, описывая все более узкие круги, то есть двигаясь по спирали. Благодаря атому мы можем и должны сначала поставить каждый вопрос в его самой простой и менее четкой, зато более доступной форме, не сомневаясь в том, что в одном из внутренних кругов мы неизбежно вновь подойдем к нему решительней и строже. Тогда все то, говорил я, что на первый взгляд кажется пустой фразой или банальностью, как бы по милости судьбы затем предстанет перед нами более зримо и веско.
    Так вот, в прошлый раз мы завершили первый круг, теперь нам нужно предпринять то, что Платон назвал бы нашим вторым кругосветным плаванием. Мы полагаем, что научная, физическая истина обладает замечательным достоинством – точностью, однако она неполна, неокончательна и несамодостаточна. Ее объект – это лишь часть, лишь осколок мира; к тому же она опирается на множество допущений, которые бездоказательно объявляются верными; следовательно, она не вытекает из самой себя, не заключает в себе своего основания я источника, не является исходной истиной. Поэтому в ней постулируется требование интеграции с другими нефизическими и ненаучными истинами, которые были бы полными и действительно окончательными. Там, где кончается физика, не кончается проблема; человеку, живущему в каждом ученом, необходима целостная истина, и так уж устроена его жизнь, что волей-неволей он составляет представление о едином Универсуме. Перед нами открытое противостояние двух типов и истин: научной и философской. Первая точна, но недостаточна, вторая достаточна, но неточна. И получается, что эта веточная истина является более глубокой, и следовательно, истиной несомненно более высокого ранга, – не только потому, что ее предмет шире, но и как метод познания; короче, менее точная философская истина более верна. Но это неудивительно. Бездумная расхожая тенденция считать точность атрибутом, определяющим качество истины, не только совершенно неправомерна, но и бессмысленна. Точность может существовать лишь тогда, когда речь идет о количественных объектах. Декарт говорит о том, что можно сосчитать и измерить. Строго говоря, это признак не истины как таковой, а некоторых определенных вещей Универсума, в конечном счете, – только количества, в общем – материи. Истина может быть очень точной и тем не менее быть истиной лишь отчасти. Например, почти все физические законы имеют точное выражение, но так как они получены путем чисто статистических, то есть вероятностных, подсчетов, они имеют только вероятностное значение. Происходит любопытное явление – эта серьезнейшая и наболевшая тема заслуживает отдельного рассмотрения: в соответствии с требованиями физики истина становится все более точной и в руках физиков становится системой чистых вероятностей, следовательно, второсортных истин, полуистины. Осознание этого – одна из причин, побуждающих современных физиков, могущественных творцов новейшей космической панорамы, заняться философией, утвердить свою цеховую истину на основе более полной жизненной истины.
    В прошлый раз мы впервые коснулись основного явления, явления всех явлений – “нашей жизни” и ее горизонта – мира. Это прикосновение было едва ощутимым в крайне неточным. Могло показаться, что это всего лишь неясный поэтический или эмоциональный порыв. Однако мы почувствовали, в каком направлении “будем двигаться дальше.
    Пятьдесят лет назад философия смела мечтать лишь о том, чтобы служить дополнением к научным дисциплинам. Когда но последние в своем развитии достигли того предела, где уже не могли получать очевидных истин, бедняжке философии, этой служанке на все, было поручено выполнить эту работу с помощью нескольких многозначительных неопределенностей. Человек заключал себя в границы физики, а когда ее владения кончались, философ как бы по инерции шел в том же направлении, в своих объяснениях повторяя приемы физики, хотя в за ее пределами. Эта физика, идущая дальше физики, была метафизикой и, стали быть, физикой вне собственных границ. (Такова все еще английская философия: Рассел и Уайтхед.)
    Из сказанного выше ясно, что мы будем двигаться в противоположном направлении. Нужно, чтобы физик – а также метафизик, историк, художник или политик, – заметив ограниченность своей профессии, обратился к собственной глубинной сути. Тогда он поймет, что сам он не физик, просто физика – одна из бесчисленных вещей, которыми в своей жизни занимается человек. В своей конечной сути физик оказывается просто человеком, человеческой жизнью. А человеческая жизнь имеет неотъемлемое свойство постоянно обращаться к миру в его единстве, к Универсуму. Еще не став физиком, он уже является человеком, а будучи им, задается вопросом об Универсуме, то есть философствует – лучше или хуже, искусно или неумело, цивилизованно или по дикарски. Наш путь будет лежать не к тому, что за физикой. наоборот, мы вернемся от физики к началам жизни и в них отыщем корень философии. Тогда это будет не метафизика, а до – физика. Она рождена самой жизнью, а как мы вскоре убедимся, последняя не может избежать, пусть самого простого, философствования. Поэтому первый ответ на наш первый вопрос: “Что кое философия?” мог бы звучать так: “Философия – это нечто… неизбежное”.
    В прошлый раз я обещал ответить на вопрос “Что такое философия?”, перечислив ряд атрибутов, признаков и черт, помогающих наметить контуры философского мышления. Но пришло время, великий жнец, и сжало мою лекцию еще в цвету, не дав искомому понятию созреть и принести плоды. Я был вынужден прервать ход моих мыслей в первом попавшемся месте и, уступая давлению времени, поставить точку.
    Но если вы помните, мы лишь ступили на порог нашей темы. сегодня же нам нужно войти внутрь. Мы попытались определить философию как познание Универсума, но я немедленно предостерег вас от того, чтобы в это определение с его явной категоричностью не заслонило от нас все существенное и особенное в умственной деятельности, называемой философией. Строго говоря, эта опасность исходит не от самого определения, которое верно, а от свойственной нам – особенно народам с горячей кровью – манеры читать в слушать. За четверть века занятий идеологией – мой возраст не столь уж преклонен, просто я начал публиковаться в 18 лет – я твердо убедился, что представление испанцев или аргентинцев о чтении или слушании за редким исключением сводится к тому, чтобы скользить от непосредственного, мгновенно. схваченного значения одного слова к значению другого и от поверхностного смысла одной фразы – к смыслу следующей. Но. так _ вне всякого сомнения – нельзя понять ни одного философского высказывания. Философию нельзя читать – нужно проделать нечто противоположное чтению, то есть продумывать каждую-фразу, а это значит дробить ее на отдельные слова, брать каждое из них и, не довольствуясь созерцанием его привлекательной наружности, проникать в него умом, погружаться в него, спускаться в глубины его значения, исследовать его анатомию и его границы, чтобы затем вновь выйти на поверхность, владея его сокровенной тайной. Если проделать это со всеми словами фразы, то они уже не будут просто стоять друг за другом, а сплетутся в глубине самыми корнями идей, и только тогда действительно составят философскую фразу. От скользящего, горизонтального чтения от умственного катания на коньках нужно перейти к чтению вертикальному, к погружению в крохотную бездну каждого слова, к нырянию без скафандра в поисках сокровищ.

  6. Bungerhg Ответить

    Восемьдесят лет назад бесспорное и неоспоримое предположение, вошедшее в плоть и кровь тогдашних мыслителей, звучало так: sensu stricto, нет иного знания о мире, чем то, которое дает нам физическая наука, и нет иной истины о реальности, кроме “физической истины”. В прошлый раз мы намекали на возможность существования других видов “истины”, честно признав за “физической истиной” – даже при взгляде со стороны – два превосходных качества: точность и подчинение двойному критерию достоверности: рациональной дедукции и чувственному подтверждению. Однако эти качества, как бы хороши они ни были, не могут сами по себе уверить нас в том, что нет более совершенного знания о мире, более высокого “типа истины”, чем физика и физическая истина. Для утверждения этой мысли потребовалось бы развернуть во всем его объеме вопрос: чем окажется то, что мы назвали бы образцовым знанием, прототипом истины, если бы мы извлекли точный смысл слова “познавать”? Только выяснив до конца значение слова “познание”, мы увидим, заполняют ли знания, которыми владеет человек, это значение во всем объеме или же только приближаются к нему. Пока это не сделано, нельзя говорить всерьез о теории познания; в самом деле, хотя философия последних лет претендовала на то, чтобы быть только такой теорией, она, оказывается, вовсе не была ею.
    Тем временем физика развивалась и за последние полвека настолько усовершенствовалась и расширилась, достигла такой высокой точности в такой гигантской области исследования, что появилась необходимость в пересмотре ее принципов. Это говорится для тех, кто простодушно думает, что изменение доктринальной системы указывает на слабость науки. Истина заключается в обратном. Невиданное развитие физики объясняется правильностью принципов, выдвинутых Галилеем и Ньютоном, и это развитие достигло предела, вызвав потребность в расширении этих принципов путем их очищения. Это повлекло за собой “кризис принципов” – счастливую болезнь роста, переживаемую сегодня физикой. Мне не известно, почему, слово “кризис” обычно наводит на невеселые мысли; кризис есть не что иное, как глубокое и интенсивное изменение; оно может быть изменением к худшему, но также и к лучшему, как в случае с нынешним кризисом физики. Нет более верного признака зрелости науки, чем кризис принципов. Он означает, что наука настолько уверена в себе, что может позволить себе роскошь решительно пересмотреть свои принципы, то есть потребовать от них большей убедительности и твердости. Интеллектуальная сила как человека, так и науки измеряется той долей скептицизма, сомнения, которую он способен переварить, усвоить. Здоровая теория питается сомнением, без колебаний нет настоящей уверенности; речь идет не о наивной доверчивости, а скорее о твердости средь бури, об уверенности в неуверенности. Разумеется, в конечном счете именно уверенность побеждает сомнение и служит мерилом интеллектуальной сипы. И наоборот, неуправляемое сомнение, необдуманное недоверие называется… “неврастенией”.
    В основе физики лежат физические принципы, на которые опирается исследователь. Но чтобы пересмотреть их, нельзя оставаться внутри физики, необходимо выйти за ее пределы. Поэтому физикам пришлось заняться философией науки, и в этом отношении самым показательным сегодня является пристрастие физиков к философии. Начиная с Пуанкаре, Маха и Дюгема и кончая Эйнштейном и Вейлем со всеми их учениками и последователями, теория физического познания развивалась усилиями самих физиков. Разумеется, все они испытали большое влияние философского прошлого, однако этот случай любопытен тем, что пока сами философы курили фимиам физике как теории познания, сами физики в своей теории пришли к выводу, что физика – низшая форма познания, а именно символическое знание.
    Директор курзала, пересчитав вешалки в гардеробе, таким способом определяет, сколько пальто и курток на них висит, и благодаря этому приблизительно знает, сколько людей пришло повеселиться, хотя он их и в глаза не видел. а если сравнить содержание физики с богатством вещественного мира, мы не найдем между ними даже сходства. Перед нами как бы два разных языка, едва допускающих перевод с одного на другой. Физика всего лишь символическое соответствие.
    Откуда мы это знаем? Потому что существует множество столько возможных соответствий, как и множество самых различных форм упорядочения предметов.
    По поводу одного торжественного случая Эйнштейн в следующих словах подытожил ситуацию физики как метода познания (1918 г., речь на семидесятилетии Макса Планка): “В ходе развития нашей науки стало ясно, что среди возможных теоретических построений всегда есть одно, решительно демонстрирующее свое превосходство над другими. Никто из тех, кто хорошо знаком с этим вопросом, не станет отрицать, что мир наших восприятии практически безошибочно определяет, какую теоретическую систему следует предпочесть. Тем не менее нет никакого логического пути, ведущего к теоретическим принципам”.
    То есть многие теории в равной степени адекватны, и, строго говоря, превосходство одной из них объясняется чисто практическими причинами. Факты подсказывают теорию, но не навязывают ее.
    Только в определенных точках доктринальный корпус физики соприкасается с реальностью природы – в экспериментах. И его можно варьировать в тех пределах, при которых эти точки соприкосновения сохраняются. А эксперимент представляет собой манипуляцию, посредством которой мы вмешиваемся, в природу, принуждая ее к ответу. Однако эксперимент раскрывает нам не саму природу как она есть, а только ее определенную реакции” на ваше определенное вмешательство. Следовательно, так называемая физическая реальность – и это мне важно формально выделить – реальность зависимая, а не абсолютная квазиреальность, вот она обусловлена человеком и связана с ним. Короче, физик называет реальностью то, что происходит в результате его манипуляций. Эта реальность существует только как функция последних.
    Итак, философия ищет в качестве реальности именно то, что обладает независимостью от наших действий, не зависит от них; напротив, последние зависят от этой полной реальности.
    Стыдно, что после стольких усилий, потраченных философами на разработку теории познания, физикам пришлось самим заняться окончательным уточнением характера своего знания и показать нам, что оно, строго говоря, является низшей разновидностью теории, удаленной от предмета своего исследования, а вовсе не образцом и прототипом знания.
    Итак, оказывается, что частные науки, особенно физика, преуспевают, превратив собственные ограничения в творческий принцип своих концепций. Таким образом, стремясь к совершенству, они не лезут понапрасну вон из кожи, пытаясь вырваться за установленные природой границы, а, напротив, охотно их признают и, уверенно разместившись в них, добиваются совершенства. В прошлом веке преобладали иные настроения: тогда все поголовно мечтали о безграничности, стремились уподобиться другим, не быть собой. Это был век, когда музыка Вагнера, не довольствуясь ролью музыки, хотела занять место философии и даже религии; это был век, когда физика хотела стать метафизикой, философия – физикой, а поэзия – живописью и музыкой; политика уже не желала оставаться только политикой, а мечтала сделаться религиозным кредо и – что уж совсем нелепо – сделать людей счастливыми.
    Не свидетельствует ли новая линия поведения наук, предпочитающих ограничиться своей замкнутой сферой, о новой восприимчивости человека, с помощью которой он пытается решить проблему жизни иным путем, когда каждое существо и каждое занятие принимает свою судьбу, погружаясь в нее, и, вместо того чтобы в призрачном порыве выплескиваться через край, надежно без остатка заполняет свои подлинные неповторимые формы. Отложим этот едва затронутый нами вопрос до следующего раза, когда мы столкнемся с ним лицом к лицу.
    Между тем это недавнее ущемление физики как теории повлияло на состояние духа философов, получивших возможность свободно следовать своему призванию. С низвержением идола эксперимента и возвращением физического знания на свою скромную орбиту разум открылся другим способам познания, а восприимчивость – подлинно философским проблемам.

  7. StRoGiY_MuLtIk Ответить

    В конце моей первой лекции я говорил, что последние шестьдесят лет XIX в. были одним из самых неблагоприятных этапов в развитии философии. Это было аптифилософское время. Если без философии можно было бы обойтись, не сомневаюсь, что в те годы она совершенно исчезла бы. Но так как из человеческого разума, разбуженного культурой, не вырвать философского измерения, оно было сведено к минимуму. Поэтому сегодня настроение, или расположение духа, с которым философ приступает к работе, состоит в отчетливом желании вновь выйти в открытое море полной и совершенной философии, короче, философии во всем ее объеме.
    За последние тридцать лет отношение философа к собственной работе изменилось. Сейчас я говорю не о том, что содержание философских учений теперь иное, чем четверть века назад, а о том, что в самом начале своей работы, прежде чем продумать и усвоить это содержание, сегодняшний философ пребывает в совершенно ином настроении, или расположении духа, чем мыслители предшествующих поколений.
    Естественно, перед лицом подобных перемен возникает вопрос: как произошло такое угнетение и смущение философского духа и что дало ему возможность вновь обрести силу и веру в себя и даже перейти в наступление? Удовлетворительно объяснить первое и второе событие можно лишь определив умонастроение европейца того и другого периода. Любое объяснение зримых изменений, появляющихся на поверхности истории, которое не проникает в недра человеческой души, чтобы найти там скрытые таинственные изменения, – само остается поверхностным. Им можно довольствоваться только при ограниченных целях исследования. Таково, например, предстоящее нам сегодня объяснение изменений, о которых я упомянул; однако не следует забывать, что оно неудовлетворительно, ибо лишает историческое событие его глубинного измерения и переводит исторический процесс в простую двумерную плоскость.
    Итак, серьезно исследовать, почему происходят эти изменения в философском, политическом или художественном образе мыслей, значит поставить грандиозный вопрос – вопрос о том, почему меняются времена, почему сегодня мы не думаем и не чувствуем так, как сто лет назад, почему человечество не остановилось на одном и том же репертуаре, а, напротив, постоянно пребывает в беспокойстве, движении; сегодня убегает от своего вчера, ежечасно меняя не только фасон своей шляпы, но и душевный настрой. Короче, почему существует история? Нет нужды заявлять, что при рассмотрении такого возвышенного предмета вам следует благоговейно свернуть в сторону, подступая к нему издалека. Но мне важно отметить, что до сегодняшнего дня историки не затрагивали главную причину исторических иеремеев. Лицо истории, звучание времен не изменится из-за того, что кто-то изобрел новую идею или новое чувство, – как не изменится цвет Атлантического океана из-за того, что художник-маринист омыл в нем свою кисть, вымазанную киноварью. Но если вдруг огромная людская масса усвоит эту идею и загорится этим чувством, арена истории, лик времен окрасятся в новый цвет. Так вот, огромные людские массы не принимают новой идеи, не загораются особым чувством не потому, что им их не проповедуют. Нужно, чтобы идеи и чувства были у них уже сформированы, созрели, были им свойственны. Без этого глубокого, Спонтанного предрасположения массы любой пророк останется пророком в пустыне.
    Потому исторические перемены требуют появления таких людей, которые так или иначе отличались бы от тех, что были, – т. е. требуют смены поколений. Уже давно я твержу историкам, что понятие поколения – самое важное в истории. И должно быть, да свете появилось новое поколение историков, так как я замечаю, что эта идея привилась, особенно в Германии.
    Чтобы в мире произошли серьезные изменения, нужно, чтобы изменился тип мужчины и, разумеется, женщины; чтобы появилось множество похожих друг на друга созданий с новым жизненным восприятием. Это и есть поколение: разновидность человека в том строгом смысле слова “разновидность”, которое ему придают естествоиспытатели. Его представители входят в мир, Наделенные особыми, характерными склонностями, предпочтениями, сообщающими их облику нечто общее, отличающее их от предшествующего поколения.
    Но в этой идее таятся неожиданная энергия и драматизм, поскольку в любом настоящим живут три поколения: молодежь, зрелые люди и старики. Это означает, что любая историческая действительность, любое “теперь” охватывает, строго говоря, три разны” времени, три разных “теперь” или, иными словами, это настоящее заключает в себе три основные жизненные величины, сосуществующие в нем, хотят они этого или нет связанные друг с другом, и поневоле – ведь они разные – в неизбежной вражде. “Теперь” – это для одних двадцать, для других – сорок, а для третьих – шестью десять лет; в этом вынужденном пребывании трех различных образов жизни в одном и том же “теперь” обнаруживаются динамичный драматизм, конфликт и коллизия, составляющие основу, исторической материи всякого действительного сосуществования. И в свете этого замечания в кажущейся ясности даты проглядывает скрытая двусмысленность: 1929 г. видится единым временем, но в 1929 г. живут юноша, мужчина и старик, и эта цифра троится в трех различных значениях и одновременно все их объемлет. Это единство исторического времени трех разных поколений. Мы все современники, мы живем в одном и том же времени и Остановке, по мы в разное время способствовали их формированию. Одинаковы лишь ровесники. А современники не ровесники. В истории обязательно нужно проводить различие между ровесниками и современниками. Три разных жизненных времени живут, разместившись в одном и том же внешнем хронологическом времени. Это то, что я обычно называю главным анахронизмом истории. Благодаря этой внутренней неустойчивости она движется, меняется, поворачивается, течет. Если бы все современники стали ровесниками, то история, лишившись всякой способности к коренным изменениям, застыла бы, разбитая параличом. Однажды я представил поколение в виде “каравана, в котором шагает узник, непонятно почему считающий себя свободным и счастливым. Он шагает, храня верность поэтам своей эпохи, политическим идеям своего времени, юношескому идеалу женской красоты и даже походке, приобретенной к 25 годам. Время от времени он видит, как проходит другой караван, вид. которого странен и чужд: это другое поколение. Быть может, однажды, в день праздника, их перетасует оргия, по в обычной жизни хаотическое объединение распадается на две действительно органичные группы. Каждый индивид таинственным образом узнает других членов своей группы: так муравьи из одного муравейника отличают друг друга по особому запаху. То, что мы навечно прикованы судьбой к одной и той же возрастной группе и образу жизни – довольно невеселое открытие, к которому рано или поздно приходит всякий чувствительный человек. Поколение – это мода на существование в целом, оставляющая на человеке неизгладимую печать. У некоторых первобытных народов каждую группу ровесников можно узнать по татуировке. Узор на коже, который был в ходу во времена их отрочества, отпечатался на их бытии. “В этой фатальности, как и во всех фатальностях, есть мельчайшие отверстия, сквозь которые умеют ускользать некоторые гении. Есть люди, до старости сохраняющие неистощимую пластичность, неиссякаемую юность, благодаря чему они способны обновляться дважды и даже трижды и жизни. Обычно такие люди играют роль предвестников, и новое поколение угадывает в них старших братьев, пришедших слишком рано. Но эти случаи относятся к разряду исключений, которые в биологии, как в никакой другой области, подтверждают.
    Проблема, которую ставит перед жизнью каждого человека ощущение фатальной прикованности к одному поколению, являет пример того, что я назвал искусством жизни. Речь идет о фатальности, однако тот факт, что некоторые от нее ускользают, наслаждаясь более долгой юностью, показывает, что это проницаемая, растяжимая фатальность, или, как выразился великолепный Бергсон, fаtа1itе modifiable. Если что-либо достаточно характерное для нашего времени представляется вашей душе чуждым в непонятным, значит у вас появилось желание составиться. В любом организме – человеческом или общественном – присутствует это граничащее с наслаждением стремление отречься от настоящего, всегда связанного с обновлением, и по инерции впасть в прошлое и привычное, – стремление понемногу устаревать. Так к пятидесяти годам человек, занимавшийся спортом, вдруг чувствует желание бросить свои упражнения и отдохнуть. Если он сделает это, он пропал. Мышцы его потеряют упругость и быстро одряхлеют; но если он, отвергнув сладость отдыха, преодолеет это первое желание расслабиться и не уменьшит нагрузки, он с удивлением увидит, что его мышцы все еще хранят неожиданный запас молодости. Этим я хочу сказать, что нужно восстать против послушной покорности судьбе, приковавшей нас к одному поколению и обновиться, еще раз почувствовав себя молодым. Не забывайте, что всем проявлениям жизни свойственна заразительность. Заражаются не только болезнью, но и здоровьем; заразительны порок и добродетель; заразительны старость и молодость. Как известно, самым обещающим разделом современной биологии является экспериментальное изучение омоложения. С помощью определенной моральной и физической гигиены возможно в известных границах продлевать молодость, не закладывая душу дьяволу. Быстро старится тот, кто хочет стареть, точнее, не хочет жить, ибо не способен отдаться бешеной жажде жизни. Того, кто паразитирует на себе самом, вместо того чтобы покрепче вцепиться в судьбу, поток времени уносит в прошлое.

  8. VideoAnswer Ответить

Добавить ответ

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *